Кашнева Татьяна Борисовна

Материал из Russian Estonia
Версия от 12:58, 3 апреля 2017; Admin (обсуждение | вклад) (Новая страница: «Кашнева Татьяна Борисовна '''Татьяна Борисовна…»)

(разн.) ← Предыдущая | Текущая версия (разн.) | Следующая → (разн.)
Перейти к: навигация, поиск
Кашнева Татьяна Борисовна

Татьяна Борисовна Кашнева, во втором замужестве Золотова (1909 - 2010)

Из семьи Бориса Васильевича Кашнева и его жены Евгении Павловны, урожденной Ганской (5.11.1874 - 1962), из дворян польского происхождения, херсонских помещиков.

Училась в Ревельской городской объединенной гимназии с русским языком обучения, должна была оканчивать в 1927, но в списках выпускников отсутствует. Она росла в культурной среде, типичной для русской интеллигенции, которая включала увлечение поэзией и поэтами "серебряного века". В школьные годы увлекалась театром. Занималась в балетной студии Галины Чернявской. По выходу из гимназии жила за границей, сначала вместе с первым мужем в Берлине, после развода - во Франции. Занималась в Париже в балетной студии Ольги Преображенской, некоторое время танцевала в антрепризе Бориса Скибина. В 1936 была вынуждена покинуть Францию из-за нового закона, установившего ценз 10-летнего проживания для получения вида на работу. Вернулась в Эстонию. Здесь вторым браком вышла замуж за Евгения Золотова (1906 - 1993), брата одноклассницы по гимназии.

Арестована 16.06.1941 вместе с малолетними детьми, сестрой и матерью и выслана в Кировскую область. Муж тогда же заключен в советские лагеря. Отбывала ссылку на Урале. В 1947 вернулась с семьей в Таллин. Работала художественным руководителем в клубе моряков. Повторно арестована и выслана на Урал в 1950. Вторую ссылку отбывла в городе Слободской. Освобождена и реабилитирована в 1957. Вернулась с семьей в Эстонию в 1958.

Семья: сестра – Елена Кашнева, в замужестве Позднякова; муж Евгений Золотов.

Воспоминания

Т.Б. Кашнева оставила воспоминания ("Земная коротка наша память..." Невыдуманная повесть. Издательство "Александра", Таллинн, 2007). По характеристике профессора С.Г. Исакова "Воспоминания Т.Б. Кашневой ...принадлежат к лучшим образцам русской мемуарной литературы. Это художественное произведение высокой пробы, оригинальное по композиции: в книге все время чередуются жуткие картины ссылки, быта спецпоселенцев в Приуралье с воспоминаниями автора о прежней жизни в Эстонии, о поездках во Францию, Нидерланды, Германию, Бельгию, о жизни совершенно иной. При этом в книге нет последовательного рассказа о прошлом: Т.Б. Кашнева каждый раз повествует о том, что ей сейчас вспомнилось. Такие импрессионистически выстроенные отрывки придают особое очарование рассказу, заставляют читателя как бы сопереживать вместе с автором..."

В повествовании органично переплетаются впечатления юности в независимой Эстонии и жизни в сталинском СССР. Зарисовки жизни русских эмигрантов в Эстонии вполне привлекательны (гимназия, балы, летний отдых на даче – продолжается дореволюционный жизненный уклад петербургской интеллигенции) и противопоставлены ужасающим и отталкивающим реалиям жизни в большевицкой России. В ночь с 15-го на 16-е июня 1941 года началось для нее принудительное возвращение на историческую родину – в рамках большой июньской депортации "ненадежных элементов": "Вот нас уже выпускают на остановках в поле — на станциях поезд не стоял, а вот наши вагоны уже днем не запирают. Мы с сестрой, раздвинув широкую дверь - хотя разрешили только щелку - сидим, свесив ноги, ветер и запах клевера врываются в теплушку. Та-та-та-та-та-та. Дети заснули, замолкли женщины, Думы, думы... Вот она, моя родина, я ее знала пятилетней девочкой. Лишь сном, запахом, теплым степным ветром жил во мне ее образ." Почти как у Н. Гронского, любимого поэта (и не только) Марины Цветаевой:

"Помню Россию так мало,
помню Россию всегда.
Вокзалы, вокзалы, вокзалы,
Куда-то идут поезда...
Жребий конца и начала,
Детские годы, года.
Помню Россию так мало,
Помню Россию всегда."

На мой взгляд, книга замечательна именно как свидетельство или практическое пособие по излечению эмигрантов от тоски по утраченной России. Уже в первой ссылке доминирующими определениями жизни в российской провинции для Т. Кашневой (как и многих других мемуаристов из ее поколения, которым довелось хлебнуть принудительное водворение на историческую родину) становятся грязь, нищета, разруха. Неприглядные картины социалистического быта (ср. "мы переехали в совхозный барак. Правда, там было очень неуютно, грязно и тесно" или "Большой деревянный барак, в котором мы жили, почему-то называли клубом. Дощатые стены его в щелях, окна с разбитыми стеклами местами забиты фанерой, заткнуты тряпками. На полу в коридоре лед") отягощают уже не радующее взор наследие тысячелетнего прошлого: ("Пройдешь мимо - уже последняя избенка скрылась за поворотом - обернешься: да не за сотни ли лет, не за тысячи ли километров лежат эти безвестные деревни с их грязью, нищетой и трахомой?") Здесь воровство и обман как способ выжить входят в норму даже культурных людей: "Мы крадем дрова. Это очень трудно, потому что все уже разворовано. Мы выламываем последние доски из забора, ищем хоть какую-нибудь брошенную на дорогу щепу, иногда нам удается стащить пару поленьев, приготовленных с вечера у столовой". В СССР люди – обездоленные, уродливые, спившиеся ("Вот и предместье Уржума — речка, спиртовой завод. Навстречу идут женщины - это, видимо, закончившие смену работницы. Я смотрю на их лица - серые, неприветливые, испитые. Даже у детей."). Бездорожье, антисанитария обволакивают людей, привыкших к совершенно иным стандартам ("И все же от простуды или, может быть, от недоедания пошли чирьи, сперва на шее, потом на голове. Я ходила обмотанная, и мелкая пыль от молотьбы забиралась повсюду, раздражая и вызывая снова гноение. Голова покрылась коростой, уже волосы нельзя было расчесать, гнойную коросту я сдирала, выстригая клоками волосы, пока не выстригла все.") Даже Пушкин и Лермонтов, дорогие каждому эмигрантскому сердцу символы утраченной России – почти инопланетные гости, ведь жили они на планете другой.

Продолжением этой же темы являются мотивы сопоставления до-советского Таллинна и послевоенного быта уже в советизированной Эстонии. Воспоминания детства и юности, пусть настольгически окрашенные, противопоставлены отталкивающе безобразным приметам советского Таллинна. ("Витрины магазинов - ах, сколько суетных желаний будили они когда-то - теперь были темны и пусты. В редких продовольственных лавках тоже было пусто - хлеб по карточкам торопились отоварить с утра. Лишь изредка, когда давали крупу или горох, длинная очередь выстраивалась на целый день, загораживая весь тротуар. ... Здесь вспыхивали ссоры, иногда драки. "Куда лезешь? Врешь! Не было тебя тут вовсе", - выталкивают кого-то женщины. "Чего горло дерешь, сама примазалась, а я тут с утра!" И нахалка умудрялась получить два раза - целый килограмм крупы. А некоторые ничего не получали. "Кончилось" - и взволнованная очередь, всколыхнувшись, рассыпалась, покорная и голодная... Так где ж тот город, о котором мы все эти годы мечтали?")

Воспоминания мужа, уцелевшего в сталинских лагерях, составляют отдельный сюжет и дополняют разнообразную лагерную прозу ("В одном лагере Женя работал могильщиком. Каждый день в их бараках умирало несколько человек, они лежали тут же на нарах, и вши с них медленно сползали на живых. Живые тотчас как стервятники налетали на неостывшие трупы и сдирали с них шмотки. - Голыми волокли мы за ноги мертвых, - говорил Женя, - словно кегли, стучали об пол их головы, как сейчас слышу - кляк-кляк. Накладывали их на телегу и везли ночью в лес, там сваливали в болото...")

Незавидной оказалась и судьба эмигрантов первой волны в советской Эстонии, которым посчастливилось остаться на свободе: обречена "бывшая салонная львица, блестящая мадам Пумпянская..." ("Но где ее былая элегантность? На ней потертый мужской полушубок, на голове пышным тюрбаном повязан рваный платок. Только в ушах знаменитые ее бирюзовые серьги в бриллиантовой оправе - они качаются в такт нервной речи, и длинное лицо от яркой бирюзы кажется еще темнее и старее. Она сидит, окруженная таким беспощадным одиночеством - муж умер, сын выгнал из дому - будто уже давно мертва и будет сидеть вечно в этом кафе, держа в длинных высохших пальцах недокуренную дешевую папиросу. Только вот серьги кто-нибудь обязательно вынет из ее ушей ...")

Вторая ссылка начинается с этапов, пребывания в таллинской и ленинградской пересыльной тюрьме. Довольно подробно описываются нечеловеческие условия, бесчеловечное обращение, типажи тюремных насельниц, господство уголовников (социально близких советской системе элементов). Не жалеет Т. Кашнева эпитетов для характеристики нквдшников, этих модных теперь "героев невидимого фронта" ("А когда в замочной скважине поворачивается ключ, в дверном проеме возникают никакой мыслью, никаким чувством не отмеченные пустые личины нечеловеков...") Т. Кашнева не без оснований приходит к парадоксальному выводу, что существование всего "культурного" слоя, того, что принято называть цивилизацией (культура, медицина и пр.) в российской глубинке после десятилетий большевицкой культурной революции поддерживается силами ссыльнопоселенцев, которые еще не лишены понятий и навыков, привитых в довоенной Прибалтике ("Но почему-то случилось непонятное: мы, второсортные или, еще хуже, "враждебные советскому строю", оказались самыми добросовестными и нужными работниками. Иные из ссыльных стали преподавателями, иные работали в детских садах, в больницах. Среди мужчин были замечательные каменщики, плотники, мастера, инженеры. И академическим хором, и оркестром народных инструментов, и русским народным хором, и балетным ансамблем в клубе имени Горького руководили ссыльные. На фанерном комбинате драматическим, музыкальным, танцевальным кружками - опять же ссыльные. Ну а звездой среди всех нас был латыш, главный хирург нашей больницы Эдгар Петрович Бильзенс, проведший десять лет в северных лагерях. Все начальство из области, из Кирова верило только ему. Немало жизней спас этот чудесный человек - честь ему и слава!") Окончательное освобождение и возвращение в Эстонию не становится символом торжества справедливости и обретения счастья. В финальной главе проскальзывают нотки сожаления, что в 1940 году они с мужем не захотели эмигрировать на Запад.

Отдельный слой составляют воспоминания Т. Кашневой о годах жизни на Западе (1928 - 1936). Эти впечатления высвечивают душевные метания юной героини, а также характеризуют путь, который прошли многие русские, которые эмигрировали в конце 1920-х из Эстонии далее во Францию. Вероятно, Т. Кашнева далеко не все смогла выплеснуть на бумагу, поэтому слой французских впечатлений нарочито импрессионистичен: "Вот синий Руан. Узкая улица упирается в площадь, и там, как чудо, устремляются ввысь равнодушные ко всему бренному кружевные камни собора. Неувядаемые листья и травы сплелись в причудливые узоры и протянулись к самому небу... А Париж! Париж многоцветен. Иногда его краски растворялись в тумане и опалово мерцали. Иногда вспыхивали и неоновой радугой слепили глаза... А потом был еще Марсель. Голубой, сияющий Марсель! Отблеск моря на домах, камнях и улицах. Запах моря на рыбном рынке, в узких переулках и в темных кабачках. Солнечные блики на оранжевых горячих камнях, на синей воде." Вращаясь в кругах русской эмиграции, Т. Кашнева посещала лекции русских философов-эмигрантов, присутствовала на чествовании И. Бунина после присуждения ему Нобелевской премии. Ближайшее окружение Т. Кашневой в Париже составляли родственники и знакомые матери: художник и монах-иезуит Петр Ганский, дочь ректора петербургской Академии Художеств скульптор Клеопатра Беклемишева (для Т. Кашневой – Патя), которая эмигрировала через Таллинн под именем Лили Вальдман. По собственному признанию, Т. Кашнева была слишком молода, чтобы оценить значение знакомств с русской интеллигенцией во Франции. Впоследствии сожалела о неиспользованных возможностях: "Когда-то в молодости, занятая репетициями, поездками, любя свободу и одиночество, я мало ценила теплоту и благожелательность своих родственников. Да и многие люди, там встреченные, так и остались незамеченными и неуслышанными. Казалось, они пребудут всегда. Я еще не раз схожу на лекции Кизеветтера или Вышеславцева, не раз встречу Бенуа, который бывал у моей подруги Гали. Все успеется. В то далекое время окружающее служило лишь фоном единственно подлинной жизни, в которой главной героиней была я сама. Но никакой подлинной жизни не было вовсе. Были лишь мечты о необыкновенном, ожидание чего-то. Чего? Разве я знала. Так, танцуя в театриках и строя воздушные замки, прошла я мимо драгоценных россыпей, не сознавая, что, надо слушать, смотреть, запоминать, собирать, что в чужом краю, рядом с тобой еще жива уходящая великая русская культура, воскрешение которой на родной земле будет долгим и трудным."

Ценный слой воспоминаний Т. Кашневой составляют биографические подробности современников, начиная с поколения родителей – от некоторых петербургских знаменитостей до представителей русской диаспоры в Эстонии (Бенары, Маресевы, Кайгородовы). Вскользь упоминается судьба многих ссыльнопоселенцев, как русских, так и эстонцев. Рассказывается о судьбах однокашников по гимназии сестрах Маресевых, о друзьях юности братьях Заркевичах, о Николае Левицком. Но наиболее сильное впечатление производят воспоминания Т. Кашневой о судьбах людей, свидетелем которых была она сама. Вот вдова генерала Васильковского ("Но есть женщины с потухшими растерянными глазами, им все равно, они не ждут своих мужей и ни на что не надеются. Вот идет мне навстречу высокая, с мертвенно-бледным, несмотря на летнее солнце, лицом худая женщина. Ее длинная фигура закутана в старую вязаную кофту, в руках у нее маленькая скамеечка - сидя на ней, она полола совхозные огороды. Нагибаться ей трудно - болит спина... Я с трудом узнаю ее. Это жена бывшего царского генерала Васильковского, расстрелянного в сороковом году. Когда-то она была очень красива."), вот дочь профессора Тартуского университета Острогорского: ("Наконец я нахожу дом, в котором живет наша хорошая таллиннская знакомая - Мария Сергеевная Лузгина, дочь известного профессора Острогорского. Стучу. Тишина. Стучу еще раз, потом толкаю дверь - она открыта, и вхожу. В полуподвальной комнате темно и сыро. Мария Сергеевна лежит на деревянной койке, она еле поворачивает голову в мою сторону и очень равнодушно здоровается. Что с ней? Это была такая живая, немного даже дерзкая женщина, некрасивая, элегантная и остроумная, она пользовалась большим успехом. Теперь она лежит с пустыми глазами, ее ярко-рыжие волосы коротко острижены, шея забинтована, опухшее лицо посерело. И она жалуется, жалуется ...Ее муж Сергей Лузгин умер в лагере.")